Прежде всего, Есенин, по-видимому, захотел успокоиться и очиститься от налипшей грязи. Зазвучала в нем грустная примиренность, покорность судьбе, и мысли, конечно, сразу обратились к деревне:
Я усталым таким еще не был.В эту серую морозь и слизьМне приснилось Рязанское небоИ моя непутевая жизнь.…И во мне, вот по тем же законам,Умиряется бешеный пыл.Но и все ж отношусь я с поклономК тем полям, что когда-то любил.В те края, где я рос под кленом,Где резвился на желтой траве,Шлю привет воробьям и воронам,И рыдающей в ночь сове.Я кричу им в весенние дали:«Птицы милые, в синюю дрожьПередайте, что я отскандалил…»
Он пишет глубоко задушевное «Письмо к матери»:
Пишут мне, что ты, тая тревогу,Загрустила шибко обо мне.Что ты часто ходишь на дорогуВ старомодном, ветхом шушуне.И тебе в вечернем синем мракеЧасто видится одно и то ж:Будто кто-то мне в кабацкой дракеСаданул под сердце финский нож.Не буди того, что отмечталось,Не волнуй того, что не сбылось,Слишком раннюю утрату и усталостьИспытать мне в жизни привелось.
Наконец, он и в самом деле поехал в родную деревню, которой не видал много лет. Тут ждало его последнее разочарование – самое тяжкое, в сравнении с которым все бывшие раньше – ничто.
Перед самой революцией, в декабре 1916 года, крестьянский поэт Александр Ширяевец, ныне тоже покойный, прислал мне свой сборник «Запевки» с просьбой высказать о нем мое мнение. Я прочел книжку и написал Ширяевцу, указав откровенно, что не понимаю, как могут «писатели из народа», знающие мужика лучше, чем мы, интеллигенты, изображать этого мужика каким-то сказочным добрым молодцем вроде Чурилы Пленковича в шелковых лапотках. Ведь такой мужик, какого живописуют крестьянские поэты, вряд ли когда и был, – и уж во всяком случае, больше его нет и не будет. 7 января 1917 года Ширяевец мне ответил таким письмом:
«Многоуважаемый Владислав Фелицианович! Очень благодарен Вам за письмо Ваше. Напрасно думаете, что буду «гневаться» за высказанное Вами, наоборот, рад, что слышу искренние слова.
Скажу кое-что в свою защиту. Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет, но не потому ли он и так дорог нам, что его скоро не будет?.. И что прекраснее: прежний Чурила в шелковых лапотках, с припевками, да присказками, или нынешнего дня Чурила, в американских щиблетах, с Карлом Марксом или «Летописью» в руках, захлебывающийся от открываемых там истин?.. Ей-богу, прежний мне милее!.. Знаю, что там, где были русалочьи омуты, скоро поставят купальни для лиц обоего пола, со всеми удобствами, но мне все же милее омуты, а не купальни… Ведь не так-то легко расстаться с тем, чем жили мы несколько веков! Да и как не уйти в старину от теперешней неразберихи, ото всех этих истерических воплей, называемых торжественно «лозунгами»… Пусть уж о прелестях современности пишет Брюсов, а я поищу жар-птицу, пойду к тургеневским усадьбам, несмотря на то что в этих самых усадьбах предков моих били смертным боем. Ну, как не очароваться такими картинками?.. (Далее следует полностью стихотворение С. Клычкова «Мельница в лесу», которое опускаю. – В. X.)
И этого не будет! Придет предприимчивый человек и построит (уничтожив мельницу) какой-нибудь «Гранд-отель», а потом тут вырастет город с фабричными трубами… И сейчас уж у лазоревого плеса сидит стриженая курсистка или с Вейнингером в руках, или с «Ключами счастья».
Извините, что отвлекаюсь, Владислав Фелицианович. Может быть, чушь несу я страшную, это все потому, что не люблю я современности окаянной, уничтожившей сказку, а без сказки какое житье на свете?..
Очень ценны мысли Ваши, и согласен я с ними, но пока потопчусь на старом месте, около мельниковой дочери, а не стриженой курсистки. О современном, о будущем пусть поют более сильные голоса, мой слаб для этого…» (Конец письма опускаю: он не имеет отношения к данной теме. – В. X.)
Когда Ширяевец мне писал: «Отлично знаю, что такого народа, о каком поют Клюев, Клычков, Есенин и я, скоро не будет», знал ли он, что в действительности не только скоро не будет, а уже нет, а вернее, совершенно такого былинно-песенного «народа» никогда и не было? Думаю, знал, но старался эту мысль гнать от себя: жил верою в идеального мужика, в «сказку», – «а без сказки, какое житье на свете?».
Ширяевец не напрасно упомянул Есенина: весь пафос есенинской поэзии был основан на вере в этот воображаемый «народ». И Есенин жил «в сказке», лучшей страницей которой была Инония, светлый град, воздвигаемый мужиком.
Первый удар мечте нанесен был еще до женитьбы Есенина. Но мы уже видели, что тогда Есенин не отважился признать правду: все несоответствие между мечтой и действительностью он не только свалил на вторжение города в жизнь деревни, но и продолжал верить, будто это вторжение лишь механично и ничего не меняет в сущности деревни. Ему даже мерещилось, что придет пора, деревня захочет и сумеет за себя постоять. Теперь, после долгого отсутствия, вновь приехав в деревню, Есенин увидел всю правду. «Вновь посетив родимые места», он с ужасом замечает:
Какое множество открытийЗа мною следовало по пятам!
Сперва он не узнает местности. Потом не сразу находит дом матери. Потом, встретив прохожего, не узнает в нем родного деда, того самого, которого он некогда так ясно себе представлял сидящим в раю «под маврикийским дубом». Потом узнает, что сестры стали комсомолками, что «на церкви комиссар снял крест». Пришли домой – он видит: «на стенке календарный Ленин». И вот,